ПОЭТИКА НАСИЛИЯ: КОНДРАТИЙ РЫЛЕЕВ. "ДУМЫ"

Back

Уже в первом из помещенных в каноническое собрание стихотворных про­изведений Рылеева тексте, послании "К временщику", обнажены и заостре­ны практически все главные черты эпилетоидного дискурса, характерные для такого рода поэзии:

Надменный временщик, и подлый и коварный, Монарха хитрый льстец и друг неблагодарный,

1 Данная гипотеза обсуждалась в устной беседе с В. Н. Цапкиным  Высказанные здесь идеи скорее принадлежат ему, мы лишь аранжировали их по-своему.

123

Неистовый тиран родной страны своей,

Взнесенный в важный сан пронырствами злодей!

Ты на меня с презрением взираешь

И в грозном, взоре мне свой ярый гнев являешь!

Твоим вниманием не дорожу, подлец;

Из уст твоих хула — достойных хвал венец!

Тема этого стихотворения — обличение, его основной тон — суровый бес­компромиссный тон прямолинейного укора. Герой, к которому обращено стихотворение (граф Аракчеев, который, видимо, был излюбленным объек­том для эпилептоидных обличений в стихах и прозе; ср. ниже об Угрюм-Бурчееве в "Истории одного города" Салтыкова-Щедрина), обвиняется в тех свойствах, которые противоположны эпилептоидному идеалу: честнос­ти и прямоте, служению на благо родине — в льстивости, коварстве, хит­рости, агрессивной авторитарности, надменности, гневу.

Вероятно, можно сказать, что подобный портрет — великолепная субли-мативная проекция неприятных черт самого эпилептоида. Проекция — эпилептоидный механизм защиты (подробно см. главу "Модальности, ха­рактеры и механизмы жизни"). Неважно, каким был на самом деле био­графический Рылеев, — наш тезис состоит в том, что характерологически маркированный дискурс художественными средствами отражает важней­шие черты данного экзистенциального проекта, а эпилептоидный про­ект — это пропорция между прямолинейностью и хитростью; скромнос­тью и властолюбием. В данном случае эти черты проективно поляризуют­ся. Одним полюсом наделяется временщик, другой полюс — простой нрав­ственный человек, служащий родине герой-тираноборец (далее в стихот­ворении временщику противопоставляется Цицерон, спасший Рим от заго­ворщика Катилины).

В другом стихотворении таким эпилептоидным идеалом становится фигу­ра поэта и придворного деятеля времен Екатерины Великой Г. Р. Держа­вина, достоинства которого описываются тем же тяжеловесным и вязким языком:

Другой, презревши гнев судьбины И вопль и клевету врагов, Совет опровергал льстецов И был столпом Екатерины.

Сама фигура знаменитого русского поэта, честного царедворца и губерна­тора, усмирившего бунт Пугачева, говорившего правду в глаза императри­це и бичующего пороки, невзирая на лица, также является отчасти субъек­том эпилептоидного дискурса. Ср. хотя бы строки из стихотворения Дер­жавина "Властителям и судиям":

124

Восстал Всевышний Бог да судит Земных богов во сонме их; Доколе, рек, доколь вам будет Щадить неправедных и злых?

Не внемлют! видят — и не знают! Покрыты мздою очеса: Злодействы землю потрясают, Неправда зыблет небеса.

Та же громоздкость речи, тот же пафос обличения. В целом, однако, стихот­ворный дискурс Державина следует отнести не к эпилептоидному дискур­су в чистом виде, но к авторитарному (эпитимному) гипертимическому (гипоманиакальному) циклоидному (сангвиническому) дискурсу, который наряду с обличением пороков (эпитимный аспект) воспевает достоинства монархов и радости простой жизни (гипертимный аспект). Можно отме­тить формально-стилистическую особенность гипоманиакального поэти­ческого творчества, которую мы видим в перечислении-нанизывании од­нородных событий, представляющем собой один огромный риторический период, изображающий быструю смену впечатлений и гибкую аффектив­ную изобретательность гипоманиакального автора. Например:

Или в пиру я пребогатом,

Где праздник для меня дают.

Где блещет стол сребром и златом,

Где тысячи различных блюд;

Там славный окорок вестфальский,

Там звенья рыбы астраханской,

Там плов и пироги стоят,

Шампанским вафли запиваю;

И все на свете забываю

Средь вин, сластей и аромат.

Для эпилептоидного сознания невозможна ни такая быстрая смена впечат­лений, ни комфортное ощущение веселья среди жизненных удовольствий. По-видимому, можно сказать, что инвектива как эпилептоидный жанр про­тивостоит оде как гипоманиакальному жанру.

В качестве еще одного примера гипоманиакального дискурса такого рода приведем фрагмент знаменитого экспромта о носах Сирано де Бержерака в пьесе Ростана:

Тон эмфатический: "О чудеса природы! О нос! Чтоб простудить тебя всего, Не хватит ветра одного <...>"

125

Лирический: "Ваш нос труба, а вы тритон,

Чтобы участвовать в триумфе Амфитриты!"

А вот наивный тон:

"Прекрасный монумент! Когда для обозренья

Открыт бывает он?"

Тон недоверчивый: "Оставьте ухищренья!

К чему шутить со мной?

Отлично знаю я, что нос ваш накладной"

А вот вам тон умильный:

"Какою вывеской чудесною и стильной

Для парфюмера мог ваш нос служить!"

Почтительный: "Давно ль, позвольте вас спросить,

Вы этой башнею владеете фамильной?" [Ростан 1958: 230].

Эта возможность об одном и том же говорить по-разному, а также способ­ность посмеяться над собственным "симптомом", по-видимому, исключена для эпилептоидного сознания. И еще одна, пожалуй даже самая важная, черта приведенных примеров гипоманикального дискурса — их импрови-зационность. Когда гипоманиак увлекается своею речью, его начинает "не­сти", как Остапа Бендера (другого хрестоматийного гипоманиака мировой литературы) в его гроссмейстерской импровизации, произнесенной в Ва-сюках. Ясно, что подобные блестящие импровизации исключены для вязко­го и затрудненного эпилептоидного речепроизводства.

Сам жанр, который ввел и канонизировал Рылеев в русской литературе — "дума", — ассоциируется с тяжелым, вязким и угрюмым размышлением. Так оно и есть на самом деле. Думы — это своеобразные нарративные сти­хи, своего рода баллады на исторические темы. Основная их тема — это, с одной стороны, мужество, героизм, отвага хороших персонажей и злоба, предательство, коварство плохих — с другой.

Слова "грозный", "злобный", встречающиеся уже в стихотворении "Вре­менщику", можно рассматривать как верный лексический маркер эпилеп­тоидного дискурса наряду с "мрачный, "тоскливый", "угрюмый", "гнев­ный", "дикий" "суровый". Действительно, "Думы" Рылеева написаны имен­но в этом лексическом ключе:

Питая мрачный дух тоской // В отчаяньи, в тоске, печальный и угрюмый II Так в грозной красоте стоит Седой Эльбрус в тумане мглистом // И пред Леоновой столицей Раскинул грозный стан / / Мечи сверкнули в их руках — И окровавилась долина, И пала грозная в боях, Не обнажив мечей, дружина // Лишь Игорев си­нел курган, Как грозная громада // И всюду грозные бегут За ним убитых братьев тени // Вещала — и сверкнул в очах Него-

126

дованья пламень дикий // И начал князя прославлять И грозные его перуны // "Готов!" — князь русский восклицает И, грозный, стал перед бойцом... Кавдыгая с лютым мщенье, И Узбека гроз­ный меч // Блещет гнев во взоре диком, Злоба алчная в чертах / / И трепету невольно предан он Страдать в душе своей угрюмой II Пусть злобный рок преследует меня — Не утомлюся от стра­даний // Что гордые ляхи, по злобе своей, Его потаенно убить за­мышляют // В цепях и грозный и угрюмый, Лежал Хмельницкий на земле // Чела страдальца вид суровый Мрачнее стал от думы сей // Чьи так дико блещут очи? Дымом черный волос встал // На чело к нему скатился Из-за мрачных грозных туч Я введу за­кон римлян, грозной местью гряну с трона... // И, в помощь бога призывая, Перуном грозным полетел // В пышном гетманском уборе Кто сей муж, суров лицом // Пусть жертвой клеветы умру! Что мне врагов коварных злоба! // Как будто камень залегла Тос­ка в душе ее угрюмой // Не разъясняли и забавы Его угрюмое и мрачное чело.

Характерен своеобразный мрачный эпилептоидный пейзаж как проекция душевного строя, господствующего в этих текстах. Обычно этот пейзаж на­чинает почти каждую думу, задавая соответствующий аффективный тон всему дискурсу:

Осенний ветер бушевал, Крутя дерев листами, И сосны древние качал Над мрачными холмами.

Холодный ветер начал дуть, И буря страшно завывала. Гром грохотал — от молний лес То здесь то там пылал порою!..

Бушуя, ставнями стучит И свищет в щели ветр порывный; По кровле град и дождь шумит, И гром гремит бесперерывный.

Ревела буря, дождь шумел, Во мраке молнии летали, Бесперерывно гром гремел, И ветры в дебрях бушевали.

Сидел — и в перекатах гром На небе мрачном раздавался.

127

И темный лес, шумя кругом, От блеска молний освещался.

Река клубилась в берегах, Поблеклый лист валился с шумом; Порывный ветр шумел в полях И бушевал в лесу угрюмом.

На этом мрачном природном фоне происходят столь же мрачные события. Характерными для эпилептоидного дискурса являются аффективно окра­шенные восклицания и вопрошания как выражения идеи обличения, устра­шения или авторитарного призыва к действию, как правило к убийству врагов:

Погибель хищнику, друзья! Пускай падет он мертвый! Его сразит стрела моя, Иль все мы будем жертвой!

Пусть каждого страшит закон! Злодейство примет воздаянье!

И, быстро в храмину вбежав: "Вот меч! коль не отец ты ныне. Убей! — вещает Изяслав, — Убей, жестокий, мать при сыне!

Прав я чести не нарушу; Пусть мой враг, гонитель мой, насыщает в злобе душу Лютым мщеньем надо мной!"

Вдруг Долгорукий загремел:

"За мной! Расторгнем плен постыдный!

Пусть слава будет нам удел

Иль смертию умрем завидной".

А вот результаты этих деяний: картины полей сражений, усеянных трупа­ми врагов (о проблеме эпилептоидного тела подробно см. в следующей главке):

Валились грудами тела Враги смешались, дали тыл, И поле трупами покрыли.

И кровь полилася, напенясь, рекой. Покрылись телами поля и равнины.

128

Бой кончен — и Глинский узрел на равнине Растерзанных трупы и груды костей.

Ревела буря... вдруг луной Иртыш кипящий осребрился, И труп, извергнутый волной, В броне медяной озарился.

Преследуя, как ангел мщенья, Герой везде врагов сражал, И трупы их без погребенья Волкам в добычу разметал!..

Но мало того, не просто трупы, но отрезанные руки и головы: мотив рас­членения, в частности усекновения головы (развитие которого увидим ниже у Салтыкова— Щедрина в "Истории одного города"):

Упал — и стал курган горою... Мстислав широкий меч извлек И, придавив врага пятою. Главу огромную отсек.

Тут слышен копий треск и звуки, Там сокрушился меч о меч. Летят отсеченные руки, И головы катятся с плеч.

И падет твоя на плахе, Буйный Шуйский, голова! И, дымясь в крови и прахе, Затрепещешь ты, Москва!

Презренного злодея меч Сверкнул над выей патриота; Сверкнул — глава упала с плеч И покатилась с эшафота.

Окончив грозные слова, По-прежнему из мрака ночи Вперила мертвая глава В царицу трепетную очи....

Этот беглый анализ позволяет сделать два вывода. Первый. Тексты Рылеева устроены почти как массовые фольклорные тексты, как волшебная сказка. Второй. Прочитав эти тексты под характерологическим углом зрения, мож­но несколько по-иному, чем в романтической советской парадигме, уви­деть один из литературных истоков первого этапа русского освободитель-

129

ного движения. (Авторитарность, кровожадность, личная нечестность и коррупция — эти черты некоторых лидеров движения декабристов про­анализированы в недавней монографии [Киянская 1997]).